Я принципиально заостряю проблему и довожу ее до крайности («нарастание»!). Можно, конечно, ограничиться общими представлениями и всячески сближать обоих мыслителей с помощью априорного понятия и подведенного под него искусного монтажа цитат. Гёте не вступал в прямую полемику с Кантом; в его суждениях о Канте, порою весьма почтительных, проскальзывает то и дело сдержанная неприязнь, впрочем, настолько замаскированная, что для усмотрения ее потребовалось бы особое вживание в атмосферу текстов. Можно представить себе, как бы поступил в этом случае, скажем, Ницше, не церемонящийся с противниками и разящий их наотмашь. Для Ницше Кант — просто «идиот» («Kant wurde Idiot»); безоговорочность этой характеристики тем не менее сильно пострадала от катастрофического срыва автора ее, и кантианцам не представляло труда выходить из положения столь же безоговорочным указанием на судьбу самого Ницше. Но в одном эта характеристика сыграла явно положительную роль: она навсегда избавила дальнейших комментаторов от фокусов сближения Канта с Ницше. Случай Гёте оказался иным; доведись ему пару раз помахать дубинкой в высказываниях о кёнигсбергском философе (как это сделал он с Ньютоном), вопрос был бы исчерпан.

Но ударом Гёте по Канту и всей оцепеневшей в нем философской традиции оказался не личный выпад, а позитив собственного дела. В лице Канта западная философия, ставшая, наконец, отрицанием реальной мысли, подошла к своему концу. Историки философии все же бессознательно правы в том, что отказывают Гёте в месте в пределах этой философии. Там ему действительно нет места; с радостью бежит он всякий раз при контакте с философией обратно к природе; здесь его подлинное место, а не в учебниках. Но судьба сподобила его стать очистителем; годами упорно трудится он над шлифовкой в себе чистого опыта, чьи сверкающие грани ослепляют уже современников во всех сферах: науки, искусства, жизни. Место Гёте в истории западной философии — воистину парадокс, читаемый навыворот; мы видели уже, что в крайних выводах этой философии Гёте невозможен, и все-таки он есть, самим фактом своего существования посрамляющий логические выверты ослепшего ума, настолько ослепшего, что присвоившего себе безответственное право писать «письма слепых в назидание зрячим». Но если есть он, то невозможной оказывается она, и в этом смысле его слова о себе как делающем «карьеру в невозможном» воспринимаются уже не как метафора, а как факт. Парадокс темы впервые осознан Фихте, философом. «К Вам, — пишет он Гёте, — обращается философия». Это значит: если Вам нет места в ней, то да будет ей место в Вас. Или она вообще лишится места… «Ваше чувство, — продолжает Фихте, — пробный камень ее». Это значит: сосредоточенная исключительно во лбу («рефлектирующая абстракция»), она нашла в нем, воистину, лобное место. Лоб оторвал идею от опыта и остался без идеи и без опыта. Вместо идеи в нем воцарился призрак отвлеченности, вместо опыта — чувственность, зашитая в рогожу априорных форм. И стала философия «гулким эхом от медного, в себе пустого лба» (Э. Р. Атаян).

Но лобное место и есть Голгофа мысли. История философии, как «крестный ход на Голгофу», живописует все страсти мысли вплоть до креста и смерти: тут и заушение, и бичевание, и облачение в багряницу, и распятие, и положение во гроб. Но тут же и третий день: мистерия Воскресения. Система Канта вся в безысходности первых двух дней. Место Гёте в истории западной философии начинается с третьего дня.

Гёте-естествоиспытатель

Вопросы, остающиеся для современного естествознания безответными, суть те самые вопросы, чье решение у Гёте осуществлено способом, о котором сегодня ничего не желают знать. Здесь открывается поприще, где научные работы Гёте могут быть поставлены на службу времени. Действенность их проявится именно там, где современный метод выказывает свое бессилие. Речь идет не только о том, чтобы воздать должное Гёте и указать его исследованиям надлежащее место в истории, но и о том, чтобы развить его духовный тип нашими более совершенными средствами. Рудольф Штейнер

«По плодам их узнаете их». Тему «Гёте-естествоиспытатель» я начну с краткого перечня плодов. Естествознание Гёте охватывает ботанику, анатомию, остеологию, оптику, физику, физиологию, химию, метеорологию, геологию, зоологию; паноптикум его открытий включает не только открытия в области отдельных наук, но и открытия самих наук. Он — создатель сравнительной анатомии, современной морфологии растений, физиологической оптики, понятия гомологии, морфологического типа, метаморфоза, идеи ледникового периода (я опускаю целый ряд частностей, упоминание коих потребовало бы расширения перечня до отдельной главы). Если же, изумленные этим перечнем, мы вспомним, что в Гёте-естествоиспытателе явлена нам лишь одна грань тысячегранника Гёте, что, говоря об указанных открытиях, мы можем ведь переключить тему и говорить об авторе «Фауста» и «Тассо», и, снова переключив тему, говорить об авторе «Вильгельма Мейстера» и «Избирательного сродства» — бесконечными окажутся эти переключения, — если мы вспомним, что во всем этом головокружительном вихре необозримости речь идет об одном и том же человеке, нам останется, быть может, повторить кантианский ход мысли и заключить к невозможности Гёте либо… воскликнуть вслед за Тертуллианом: «Certum est, quia impossibile est!» — «Это несомненно, ибо это невозможно!» — да, именно в этом безрассудстве, прорывающем «тесный круг подлунных впечатлений», откроется нам новое измерение смысла, могущее вместить в себя феномен Гёте. Самое поразительное здесь то, что, привыкшие измерять культуру аршинами коллективных усилий эпох, мы сталкиваемся вдруг с индивидуальным воплощением ее, ибо Гёте один уравновешивает собою национальные достижения лучших культурно-исторических эпох. Я ошибся, сказав один: Гёте — не один, а един.«Что такое я сам? Что я сделал? Я собрал и использовал все, что я видел, слышал, наблюдал. Мои произведения вскормлены тысячами различных индивидов, невеждами и мудрецами, умными и глупцами; детство, зрелый возраст, старость — все принесли мне свои мысли, свои способности, свои надежды, свою манеру жить, я часто снимал жатву, посеянную другими, мой труд — труд коллективного существа, и носит он имя Гёте».

Как возможен Гёте? — вот вопрос, который должен прояснить изумление перед явлением Гёте. В чем тайна кажимой невероятности этого явления? Где искать ключ к этому тайнику? Иначе говоря, то, что он сделал, вынуждает к теме, как он это сделал. Мы ограничимся изложением двух основополагающих учений естествоиспытателя Гёте, охватывающих соответственно неорганическую и органическую природу; весь пленум частных открытий обусловлен именно этими ракурсами; в них, можно сказать, и заложена разгадка феномена. Эти учения суть учение о первофеномене и учение о типе.

Учение о первофеномене

«Если естествоиспытатель, — говорит Гёте, — хочет отстоять свое право свободного созерцания и наблюдения, то пусть он вменит себе в обязанность обеспечить права природы. Только там, где она свободна, будет свободен и он. Там, где ее связывают человеческими установлениями, он будет связан и сам». Природа, связанная человеческими установлениями, отражается в неестественности знания. Аппарат науки вытесняет непосредственность живых восприятий, — и кантианское «вето», наложенное на «вещь в себе», становится безоговорочной аксиомой естественнонаучных дисциплин. В конце концов наука начинает заменять природу; восприятие явлений уступает место теориям и гипотезам, и ученейший Гельмгольц, оценивая научную деятельность Гёте, не находит иного упрека, кроме сетований на привязанность Гёте к сфере чувственного созерцания. На языке представителя официальной науки это значит: побольше теоретических измышлений, поменьше доверия к собственным глазам. Чувства обманчивы; единственным критерием научной истины может быть рассудок, объективно судящий о вещах.